Back
Next



Халина Бжоза (Toruń)

 

ДРАМА ЧЕЛОВЕКА В ТЕАТРЕ МИРА:
ЛЕОНИД АНДРЕЕВ - ТАДЕУШ КАНТОР

 

Художественный образ современного мира, который является нам лишь в становлении, в "незавершенном виде", напоминает - не только в эстетическом аспекте - мир Серебряного Века и 1-го Русского Авангарда. Такой стиль и принципы изображения - это результат неспособности человеческой мысли и языка свести всеобщую суть мира и быта к одной лишь формуле или теории: "принципу принципов". Ведь в условиях, когда жизнь личности бывает неразрывно связана со всем мирозданием через "сверхбыт" - Бытие, т. е. когда психология и этика готовы уже отождествиться с онтологией, тогда художникам (и писателям) трудно выражать свои идеи через художественные средства, созданные традиционными категориями искусства и поэтикой.[1]

Так, например, уже Ф. Достоевский, Л. Андреев и А. Белый, изображая в своем творчестве вечную драму Бытия, творили своеобразный "театр без театра", который выявляется через осмысление структур второго плана художественного содержания. Аналогично, кстати, и наш совремнник: Тадеуш Кантор создавал свой "театр без драмы" как тип искусства свободных проекций, сознательно нарушая онтологические основы изобразительных искусств, а также сущность драматического театра.[2]

Таким образом, в художественном творчестве названных авторов проявляется необычная эстетическая логика, т. е. художественный "порядок, наизнанку", игнорирующий практический лад и строй повседневности; логика, которая опирается на оригинальную концепцию хронотопа (пространства - времени) - т. е. мира, будто перевернутого и по-новому организованного.

Именно на такой логике зиждется та особая эстетическая реальность, которая как пространство (мнимое, сугубо абстрактное) вечного драматического действия - составляет сильное поле ряда антитез: духовного "подполья" Человека и "подполья мира", реального. Сейчас в Вечной Памяти, правды Разума и правды сердца. Итак, тема духовной драмы Человека (как "человека вообще") привлекла в разное время двух выдающихся художников театра: Андреева и Кантора, а также Всеволода Мейерхольда к поразительным сценическим разработкам.

Большая Реформа европейского театра в начале ХХ века составляет философско-эстетическую отсылку для событий и теорий искусства театра в наши годы. На русской почве Большая Реформа тесно связана с личностью Мейерхольда, который - как великий художник и "маг" сцены - одновременно поднимал также (в свое время) и теоретические вопросы театра. И именно Мейерхольдом, как автором различных (иногда противоположных) концепций и сценических экспериментов, связан выход Андреева в новую эстетику театра и философию человека в знаменитом спектакле Жизнь Человека в 1907 г. в Петербургском Театре-Студии В. Комиссаржевской.[3]

Кстати, уже эта постановка оказалась цезурой в творческой биографии великого художника сцены мировой известности, ибо спектакль Жизнь Человека реально определил переход Мейерхольда от идеи театра как символистского "синтеза искусств" к концепции спектакля "обнаженного приема" - как наглядного урока театрологии. Новая формула "условного театра" выводилась из ключевой идеи "голой сцены", с использованием стилистики "бедного театра". Эстетика "бедности" в театре или в искусстве кино, в живописи и архитектуре обозначает ограниченности - до крайности - всякого материала изображения и художественной структуры произведения. Стилистика сцены в спектакле Жизнь Человека проявилась в редукции оформления сцены, т. е. всякой сценической материи и даже цветовой гаммы до минимума - вплоть до черно-белого колорита игры световых эффектов на темном фоне целого пространства этого зрелища жизни и кончины Человека - воплощения каждого из нас. Экспрессионистская стилистика аллюзий и аллегорий, игра смыслами, направленными на конкретную значимость, световые рефлексы на сером фоне; вся эта сгущенная атмосфера грусти и страха перед лицом Смерти увеличивала воздействие на зрителя настроения экзистенциальной боли и грусти, охватывающих Человека как ипостась любой личности.[4]

Итак, драма Андреева в немного вольной сценической интерпретации Мейерхольда (но при согласии автора) показала безымянного героя как "человека вообще", погруженного в "Паскалеву" экзистенциальную бездну и вписанного в "бессмысленный смысл" космического круговорота жизни. Вертикально распятые холсты серого полотна образовали на сцене полукруг; рассевшиеся на их фоне на стульях человеческие фигуры будто наглядно воплощали аллюзию понятия "ротирующего колеса", которое раскрывает на разных уровнях содержания пьесы ее центральную идею. На этот смысл указывает и "самая маловажная фигура", т. е. один из Пьяных, в странной реплике: "Я глубоко убежден, что здесь ошибка: если прямая линия образует замкнутый круг - это абсурд".[5] Обезличенные фигуры (как Пьяные или Некто в сером) в этом спектакле напоминают элементы сценографии, составляя фон вневремнного, космического Целого, подразумевающегося уже за пределами самой сцены.[6]

Интересен тот факт, что как сценография, так и маска, оказались здесь "лишними" элементами сценической действительности, ибо функционально они и так существовали, проявляясь как психологический прием постоянного фасада изображаемого мира. Такое значимое отсутствие (кстати, и в других постановках Мейерхольда) казалось знамением не только стиля режиссера, но и самого времени перелома в эстетике ХХ века. .

Спектакль Жизнь Человека воспринимался как своеобразное культурно-историческое событие, вбирающее в себя новые понятия антропологии и философии искусства, которые предопределили сверхгротеск и трагический гротеск, а также - новое эстетическое осмысление сценического времени: прием "синтеза времен" - как проекции душевного состояния самого зрителя. Нетрудно заметить, что эта сценическая драма совсем не соблюдает логики причинных связей, ни конвенциональной семантики пространства сцены и "пейзажа души": ведь некоторые ключевые сцены, реплики и образные идейные обобщения зритель вспоминает будто мимоходом, "случайно", ибо они оказываются совсем не в центре сценического пространства, а на самой "периферии".[7]

Понятие Человека (и человечества) в мировом "театре жизни" ХХ в., как заданная тема времени Большой Реформы европейского театра, возникает вновь в период - по определению Казимежа Брауна - Второй Реформы, т. е. в 60-е годы. Начало Большой Реформы в России, связанное с именами А. Чехова, К. Станиславского, Андреева, Мейерхольда, А. Блока и других художников театра, относим к рубежу веков, когда С. Дягилев, Л. Бакст и Н. Евреинов только готовились к осуществлению своих смелых замыслов "раскрепощения искусства" и возрождения живой экспрессии игры на сцене. В первое 15-летие ХХ в. общий творческий принцип "выхода театра из театра" повлиял на преобразование всей структуры спектакля, которая должна была стимулировать новый стиль межчеловеческих отношений через раскрытие своеобразной сферы интерсубъективного, приближающей зрителю не только актера, но и режиссера, и художника-сценографа. Уже в это время - в процессе формирования принципов эстетики - постулировалась идея "возвращения к источнику" (или - к "корням") искусства театра, т. е. большой интерес к древним формам поэтики народного балагана, обряда или "митинга". Эта тенденция выражалась между прочим в "завораживании" зрителя самим режиссером-аниматором во все более разрастающемся пространстве сцены, что в дальнейшем развитии нового искусства привело к порождению еще более смелых концепций и замыслов, как "искусство эссенций" и Театр Свободных Проекций.

В таких условиях многие эксперименты и эстетические формулы авангардных художников и теоретиков театра вырастали на стыке разных видов и жанров искусства, главным образом, изобразительных искусств, поэзии и танца.[8] Итак, во время расцвета Большой Реформы, когда личные переживания стали проникать в сферу космических обобщений и в "сверхбыт" общекультурного сознания европейца, трудно было в традиционных понятиях пространства, времени, гармонии, ритма и целостности - через конкретные категории искусства, роды, жанры и средства сообщения - выразить существенные вопросы Бытия.

Похожая ситуация имела место во время 2-ой Реформы Театра в 60-70-е гг. , когда большим успехом пользовались спектакли, выходящие за пределы театра в традиционном смысле понимания, очень близкие современным экспериментам художников в области изобразительных искусств. Здесь имеются в виду такие междисциплинарные действа, как перформэнс или хеппенинг, которые - в порядке постепенных преобразований - приближались к понятию свободной паратеатральной игры. Похожие своеобразные приемы действий "на гранях" разных видов искусства привели таких известных польских художников, как Тадеуш Кантор, Юзеф Шайна и Лешек Мондзик, к концепции театра экспрессивных воплощений сложных вопросов психологии и философии человека. Таким образом появились театральные постановки в форме ряда перевоплощений пластических фигур и действий, в которых в один ряд ставились человек (актер), скульптура и машина, декорация, реквизит и биомеханические, полуакробатические движения живого участника в аранжировках процесса непрерывной игры.[9]

Итак, сама по себе игра, игровое начало - как демонстрация трудных и многозначных, живых, подвижных картин, жестов и плясок, рассыпающихся звуков и реплик - невольно воспринималась как "полубалет-полупантомима", или как "живая поэзия" слов, ритма и музыки, дополненная пластикой тела актера. Эти все приемы и эстетические эксперименты видных польских художников времени 2-ой Реформы Театра 60-70-х гг. можно считать отсылкой к авангардным постановкам драм Чехова и Андреева, а также Блока, причем в первом десятилетии ХХ в. , т. е. во время Большой Реформы в России, проведенной Всеволодом Мейерхольдом.

Мейерхольдовская постановка Жизни Человека Леонида Андреева и сама стилистика "голой сцены" (с воплощением "голой сцены" в общую идею "бедного театра") нашли, как нам кажется, дальнейшее художественное развитие именно в оригинальных спектаклях Кантора. Но это стало возможным лишь в атмосфере повышенного интереса к страданиям личности, являющейся нам в ипостаси уединения души и погружения ее в бездну Бытия. Как Человек Андреева, напрасно рвущийся к Прекрасному и Высокому, но, несмотря на стремления, часто падающий в своем бессилии, терзаемый муками неудовлетворенной совести, так и герой Кантора (зачастую автобиографический) невольно погружается в бедный мир "сниженной реальности", т. е. "поруганных и отвергнутых" ценностей. Человек, герой Андреева, не понимающий своего положения и не думающий о близкой своей смерти, поражается неожиданным поворотом обстоятельств, а в момент переоценки ценностей и фактов перед лицом смерти тем страшнее воспринимает свое оскорбительное положение. Для него смерть - это трагический момент поражения и утраты всего, так как в метафизической жажде пережить (чисто и искренне) что-то важное и великое таится фиаско. Трагическая противоположность порядка Возвышенного - на вертикальной оси - и горизонтального порядка гротеска, т. е. , иными словами, двуполюсность духовного и душевного существования углубляет ее и приближает к адресату (т. е. зрителю), желающему прожить до конца по-настоящему и умереть достойно.[10]

Столь глубоких выводов нельзя высказать о героях Кантора, обитающих среди поруганных идеалов в области десакрализованного культурного пространства. Однако же категория смерти и ее художественно-сценическое раскрытие сближает "бедный мир" Кантора в театре Крико - 2 (Cricot - 2) с идейно-художественным осмыслением Жизни Человека Мейерхольдом на уровне интермедиальной игры смыслами через оформление сцены в духе "антисимволистской эстетики оскудения и обеднения ценностей".

Итак, имеем здесь дело с концепцией театра, понимаемого как Духовный Театр Памяти любого зрителя (или читателя), т. е. Театра, который становится всеобщей "раскрывающей системой": духовно-моральной формой экспрессии человеческой личности и - одновременно - общества.

Стоит при этом заметить, что само понятие "бедного мира" как художественное воплощение "последней зоны" человеческого существования привлекает по сегодняшний день польских художников сцены: Юзефа Шайну, Лешека Мондзика и других, путь которых - как и путь Кантора - от изобразительных искусств к театру учитывал естественным образом фазис увлечения хеппенингом и использования физических свойств материала ("живой материи") с его "внутренней логикой". В свое время интерес к использованию готовых предметов и разнообразного вида материала, способного послужить художнику для создания нового произведения и приобретающего приметы духовной жизни, привел Кантора к эстетическому выводу, что Смерть (как понятие и явление) способна также стать "моделью жизни" и "средством выражения" сущности быта и Бытия человека - через универсальные (и общепонятные) символы. И поэтому - наперекор традиционным нормам мышления категориями европейской культуры новых времен - в эстетической системе Кантора особо важное место занимает восточная категория Тени, т. е. закулисных явлений, составляющих обычно лишь элемент фона: космического "мусора" и всей житейской грязи, на страже которых стояли культурные механизмы стыда и страха (по Ю. Лотману).

Таким образом, выявление всего закулисного, темного и жуткого в театре Кантора не столько выражает сценическую стилистику "обнаженного приема" (по опыту Мейерхольда), сколько симптом новой оценочной интерпретации мира. Такая установка поднимает на видное место внепроцессуальный порядок мышления (т. е. мышления пространственными категориями образа), в рамках которого сглаживаются антиномии быта, выпадающего из иерархически-ступенчатой структуры. Ведь в ситуации, когда сталкиваются разные начала жизни: положительные и отрицательные, как светлое и темное, внешнее и внутреннее (явное и скрытое), красивое и безобразное, естественное и искусственное (живое и мертвое) и пр. , тогда ставится под вопрос и вся романтическая европейская модель экспрессивной драматургии действия - как "прямого роста по восходящей" в пользу "умеренного движения по инерции".

Особенно интересную разработку этой темы наблюдаем в канторовском спектакле Умерший класс, где прием аналогии - дублирования образа класса - выворачивает наизнанку миф школы и мечту о возвращении к корням. Внесенные на сцену старцами манекены-куклы, т. е. копии их собственных детских фигур, напоминают скорее мертвецов, которые совершают надругательство над жалкими бывшими учениками одного класса, умершего и не способного уже воскреснуть. Но в то же время и ученики, и класс продолжают существовать в другой ипостаси - во внутреннем вечном Театре Памяти каждого из нас, где полубалаганное зрелище, "поход фантомов и масок карнавального типа" допускает смену ролей и их свободное развитие (вплоть до универсальной мультироли).

Специфическая знаковая структура такого Театра Памяти косвенно относитя и к категории интертекстуальности через смысл "диалога", или "борьбы" знаков и понятий. Именно спектакль Умерший класс и предопределил новую концептуальную и эстетическую формулу театра Кантора 70-х гг. как Театра Смерти. Художник, лишая персонаж или готовый предмет (и прочие сценические объекты) их первоначальной функции, воспользовался тогда художественными концепциями Б. Шульца, который первый ввел понятие "деградированной реальности" как "запретной зоны: мира манекенов и реквизитов, т. е. квазитеатрального "мира-гардероба". Прием декомпозиции и деформации послужил здесь созданию своеобразной поэтики обеднения и даже уничтожения смысла реальных объектов действительности, которые стали иррациональными уродливыми подделками, собственными масками или пустыми именами в этом мире-гардеробе.

Близка этой концепции сценического мира художественная логика хронотопа спектаклей Кантора, в котором действиями и стремлениями человека управляют привычные, стереотипные культурогенные поведения. В художественном пространстве сцены у Кантора, а также у Шайны и Мондзика, захватывает зрителя своеобразная внутренняя динамика, которая выражается в двух разных ритмах и фигурах движения.

Первый - как будто преломляется в разрушительные тенденции, ведущие к своему распаду, эксплозии и хаосу. Второй, наоборот, стремится к порождению нового порядка, который направлен на творческое переосмысление естественных явлений жизни. Это, кстати, относится тоже к "бедному миру" Достоевского и Андреева. В таком аспекте театр и театральность вообще - как психологическая и герменевтическая техника - может рассматриваться также как "раскрывающая система": поиски правды о человеке в узком, житейском, или в широком, духовном плане. Ведь и Кантор - иначе, чем Андреев - именно через категорию отчуждения и смерти стремится к новому осмыслению идеи жизни и жизненного мира в Театре Эссенций. . .

Итак, Жизнь Человека в постановке Мейерхольда и "автобиографическое зрелище": Умерший класс или Велополе Кантора оказались спектаклями, способными разрушить рамки жанра и рода произведения искусства и тем самиым трансформировать смыслы разных, сугубо глубоких и чреватых ценностным началом, идей, мотивов и знаков. Преломление наличных фактов и общих актуальных проблем человека в обсуждаемых спектаклях через всеобщий космический план хорошо служит идее приближения человеку ХХ в. общечеловеческих правд и ценностей, уходящих корнями в иудео-христианское культурное прошлое.

 


ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Ср. : I. Sławińska, Egzystencjalna filozofia teatru, в: Współczesna refleksja o teatrze, Kraków 1979, с. 16-27.

[2] Ср. : J. Brach-Czaina, Samotranscendencja w sztuce, в: Etos nowej sztuki, Warszawa 1984, с. 192-212; Х. Бжоза, Экзистенциальная драма человека в Театре Памяти. Федор Достоевский и Тадеуш Кантор, "Revue des Études Slaves", Paris 1990; LXII 94, с. 823-825.

[3] Ср. K. Braun, Wielka Reforma Teatru w Europie (ludzie - idee - zdarzenia), Wrocław 1984, с. 110-127 и с. 198-248.

[4] Ср. : К. Рудницкий, Режиссер Мейерхольд, Москва 1969, с. 92-95; В. Беззубов, Леонид Андреев и Московский Художественный Театр, "Труды по русской и славянской филологии", Тарту 1965, с. 146-162.

[5] Л. Андреев, Полное собрание сочинений, Санкт-Петербург 1913, с. 217.

[6] Ср. : H. Chałacińska-Wiertelak, Dramaturgia Leonida Andrejewa (1906 - 1919). Interpretacja, Poznań 1980, с. 23-25.

[7] Ср. : Ю. Лотман, Символ в системе культуры, "Труды по знаковым системам", т. ХХІ, Тарту 1987, с. 12-24.

[8] Ср. : K. Braun, Druga Reforma Teatru?, Wrocław 1979; Przestrzeń teatralna, Warszawa 1982, с. 132-133, 151-154; D. Bablet, Rewolucja sceniczna XX wieku, tłum. Z. Strzelecki, K. Mazur, Warszawa 1980, с. 16-18.

[9] H. Brzoza, Pragnienie spełnienia niemożliwego. Grotowski - Szajna - Kantor. Estetyka pragnień, red. J. Brach-Czaina, Lublin 1988, с. 60-71.

[10] См. : M. Cymborska-Leboda, Pomiędzy Maeterlinckiem a ekspresjonistyczną groteską. Dramaturgia Leonida Andrejewa, в: Porównania. Studia o kulturze modernizmu, red. R. Zimand, Warszawa 1983, с. 127-137.